Стеллажи Проза Имеющая своё имя, Джелтула-река: отрывки

Галина Кэптукэ

Имеющая своё имя, Джелтула-река

Отрывки из повести

Полный текст повести читайте в сборнике «Маленькая Америка». Он, правда, не оцифрован и представлен в виде сканов книги в ПДФ.

Содержание

Сингкэн

Долго нет удачи отцу. А мой отец — охотник. Как говорят эвенки, он воспитывает свой рот, да и наши, тем, что добудет. Ушла удача, отвернулась от моего отца. На охоте без удачи ничего не добудешь. Эта удача-сингкэн не всегда даётся в руки. Приходит и уходит, вот она была — а потом её уж нет. Ускользнула.

Зима была плохой, совсем зверь исчез. Мало набил за зиму отец белок, соболь почти не шёл в ловушки. Собаки наши что-то    испортились, плохо брал нынче соболя наш пёс Уптан. Мало стало зверей в нашей тайге. Отец говорит, потому всё это, что много чужого запаха стало в нашей тайге. И людей стало больше. Людей-то стало больше, да эвенков почти не осталось в наших краях. Все в колхозы вступили, уехали дальше, в верховья Зеи. А мы остались тут.

— Куда нам уезжать, если здесь родились, если в этих краях зарыта моя детская пуповина. Лежит, покоится она где-то    в мягком мху, схороненная матерью. И вы, мои дети, родились здесь. И вы привязаны прахом дедов к этой земле. Здесь нам жить, здесь наш зверь, дающий пищу и кров. Здесь охраняет нас изгородь-марыляМарыля — Охраняя свой род от бед, шаман ставил, камлая, невидимую волшебную изгородь-марыля из молодых лиственниц., поставленная шаманами рода Кэптукэ, — сказал мой отец и не поехал в колхоз.

Однажды он вступал в колхоз, когда ещё ни меня, ни моих сестёр и брата не было. Когда не был он ещё женат на моей матери, Кэтэри из рода Пуягир. Не любит он об этом вспоминать, невесёлая это история. Расскажу потом. Вчера отец уехал на охоту, добудет ли чего? Сжалится ли над нами небо Буга? Пошлёт ли лося? Надо бы попросить его. Попрошу его, как делают это все эвенки:

Небо Буга! Пошли удачу моему отцу,
не прячь от него крылатого вестника,
золотокрылого сингкэна удачи!
Небо Буга! Дай добычу моему отцу,
все мы твои дети, твои души птички-оми!

Прошу, прошу, даже губы между собой переругиваться начали. Слышит оно или нет? Крикнуть бы посильнее, да разве кричат, когда просят? Да, просить-то можно, да не всегда дают тебе то, что просишь. Вчера попросила у матери сахару, да не получила. Нет его, кончился. Наверное, и у неба Буга тоже звери кончаются. Людей-то много, и все есть хотят. Были бы у нас соседи, нимэки, можно было бы у них разжиться кусочком сахара. Кочевала бы с нами тётка Секак, вот было бы мне хорошо! Всегда чем-нибудь    угощала, как только придёшь к ней. Да хоть бы и не она. Любой сосед-нимэк всегда угостит своего нимэка, так уж положено. Сколько раз на дню ни придёшь, столько раз тебя и угостят. И угощать будут тем, что ты любишь, тем, что тебе хочется. Но никто теперь здесь не кочует вместе с нами, все уехали в колхозы. Ну никак не хочу говорить про колхоз, а приходится. Единоличники мы. Так называют нас теперь все эвенки, потому что не вступили в колхоз. Слово-то какое, точно собачьи колючки: прилипло и не думает отлипать. Прилипло к нам, не избавиться от него. Да и как избавишься, если мы и есть единоличники неколхозные. Это мой «партейнай» дядя Петя так называл нас первым. «Партейнай» дядя Петя… Моя мама его так называет, произнося слово «партейнай» очень тихо и уважительно. Наверное, он какой-то начальник и у него важная походка и обязательно большой живот. Я не видела ни разу своего «партейного» дядю. Он не навещает нас, никогда не приезжает к нам в гости. А отец говорит, что и умом он не отличается, иначе по-другому относился бы к нам, ведь моя мама его родная сестра. Когда в прошлом году отец с матерью приехали в гости в колхоз, он выпил водки и обозвал моих родителей этим противным словом. Ну что с того, что мы не колхозники? От этого мои родители не стали хуже. А ездили мать с отцом навестить бабушку Нира, мамину маму, которая живёт у дяди Пети и тоже считается колхозницей. Мама надеялась, что, увидев, как живут колхозники, отец изменит своё решение и захочет вступить в колхоз. Моя мама хочет, чтоб мы в школе учились. Дети-то колхозников все в интернатах живут и учатся. Мама говорит, что и мы должны обязательно учиться. Отец соглашается с ней, да как нам учиться-то? Одному отцу в тайге опасно охотиться, всякое может случиться. Мама должна с ним кочевать. А мы как в посёлке одни жить будем? Боится мать нас одних на зиму в посёлке оставлять. Школа-то не кочует, школа в посёлке находится. Да никто здесь не кочует уже кроме нас да семьи дядюшки Нёкчора. А в посёлке, вернее, прииске Кукушка у нас есть свой дом. Но живём мы там мало. Почти совсем не живём, и дом наш стоит всегда с заколоченными окнами и большим замком на дверях. Когда жить-то, оленей не бросишь в тайге ни зимой, ни летом. А без оленей нет жизни эвенку. Олени наши — это наша жизнь. Так говорит и отец, и мать.

— Уйди, глупый Герой! Вот ты только и можешь, что лаять попусту да ластиться. А ведь никудышная ты собака, поэтому отец не берёт тебя с собой. Откуда быть тебе умным, подобрала я тебя на Кукушке у магазина. Видно, и в родителях твоих не было охотничьего нюха. Только и можешь, что карман мой обнюхивать! Не дам тебе лепёшки, самой уж есть хочется. Иди, поймай какую-нибудь зверюшку да поешь. Э, не умеешь ты кормить-воспитывать свой рот сам. Ну чего хвостом виляешь? Взрослый пёс, а ума, что у дикуши. Ой! Зуб зашатался. Который уж зуб выпадает. Расту я. Понимаешь, скоро настоящие взрослые зубы вырастут у меня. А вот этот выпавший тебе дам. Засуну в кусочек лепёшки и дам. Всегда так нужно делать, выпавшие зубы давать собаке, чтоб крепкие выросли потом. Пусть и у меня крепкие зубы вырастут. Зря я тебе свой зуб даю, не охотничий ты пёс… Наверное, и зубы так себе. Дать бы Уптану. Да ведь ты, попрошайка, не умеющий растить-кормить свой рот, не отстанешь от меня. На уж! Эх, Герой, Герой! Назвала я тебя Героем, а ты своё имя не оправдываешь. Не будет тебя отец зря кормить. Каждый взрослый, и человек, и собака, сам должен еду добывать. Пошли домой, не клянчи, нет у меня больше с собой ничего. Да не три ты мои глаза! Что, не понял, что я тебе сказала? Не три мои глаза, значит, не мешайся, не вертись под ногами, не лезь ко мне. Заболталась я тут совсем с тобой, мама уж потеряла нас, наверное. Давно набрала ягод, а всё тут с тобой вожусь. Идём.

В прошлом году тоже как-то    не было удачи отцу. Была ранняя весна. Снег только сошёл, мы стояли табором на небольшой речушке. Кочки не успели ещё зазеленеть, не успели пустить ярко-зелёных стрел из своего нутра. Я часто ходила на этот ключик, каждый день за водой ходила. Прошлогодняя трава, жёлтая и пожухлая, была как длинные седые волосы на головах у кочек. Часто я заплетала им косички, играя там. А отцу всё не было удачи. Однажды утром я проснулась и очень удивилась. На малу, на почётном месте у задней стены, на отцовской подушке сидел кто-то    . Он курил скрученную из старой газеты «козью ножку». Я уже видела когда-то    такого человечка-божка. Очень просто смастерить такого человечка из сухой травы. Нужно взять большой длинный пук сухой травы, свернуть его, скрутив жгутом, чтоб верхняя часть была меньше нижней и была похожа на голову, а вторая на туловище. Перевязать посередине такой же травой — вот и готов человечек-божок. Но делать его без большой надобности или для игры нельзя. Ведь это всё-таки маленький человечек. Весь день, как только начинали мы есть, я кормила его жиром. Потом зажигала ему самокрутку. Можно было дать и трубку с табаком, но она тяжёлая. Его травяная голова не выдерживала трубки. Отец уехал на охоту, а мы всё кормили человечка. Он сидел как хозяин на своём месте, и казалось, кто-то    важный появился у нас в палатке. Когда мы с сестрёнкой, играя, возились поблизости, то очень боялись задеть его нечаянно. А он важно курил самокрутку и всё сидел на подушке. Через несколько дней вернулся отец. И опять вернулся ни с чем. Сойдя с учага, своего верхового оленя, он подошёл к человеку-божку, выдернул из его рта самокрутку. Кинул её в печь. Потом сказал мне:

— Неси-ка хворостину покрепче.

Я быстро сделала это. А отец стал хлестать божка, приговаривая:

— Не ходил ты со мной на охоту, не захотел помочь мне! Не искал, не выслеживал лося! Сидел здесь и курил!

Потом открыл дверцу печки и кинул его туда. Жарким пламенем вспыхнул божок, и ничего от него не осталось. Я посмотрела на отца, и он понял меня, потому что сказал мне в ответ:

— Ленивые не нужны, ленивых не кормит тайга.

Мне было немного жалко его, этого травяного человечка. Я успела привыкнуть к нему.

— Папа, — сказала я, — та кочка, у которой ты обрезал волосы, чтоб сделать его, была действительно самой ленивой из всех. Она позже всех выпустила стрелы-травинки нового года. Там есть другая кочка, я знаю которая. Надо у неё взять прошлогодние волосы, потому что она первой покрыла себя нарядом новых волос-травинок. Давай я принесу её старые волосы, они ей уже не нужны, и мы сделаем нового человечка-помощника.

Но отец курил свою трубку и молчал. Он не жалел божка, он думал о том, куда поедет завтра, чтобы найти лося.
Уезжает он на этот раз не на один день, а на несколько, подальше в тайгу. Как только отец садится на своего учага, мы начинаем заниматься каждый своими делами, потому что охотников на охоту не провожают. Не принято смотреть им вслед, говорить о предстоящей дороге, спрашивать, в каких местах он будет охотиться, и многое другое. Отъезд на охоту — дело обычное. А лишние разговоры и ненужные хлопоты могут помешать удаче. Я даже не смотрю, в какую сторону он поехал, да что поделаешь — уши-то мои всё слышат.

Три дня мы ждём отца. Я всегда гадаю про себя, будет ли на этот раз удача отцу. Мне так хочется хоть чем-то    помочь ему. А почему бы и не попытаться? Я знаю, как это делается. Есть несколько способов. Дай-ка я испробую самый первый.

Я сяду на переднее бревно палатки и попрошу у неба подарить отцу, а значит, и всем нам какую-нибудь добычу. Ведь это оно, небо Буга, является хозяином всех лесных жителей.

Усевшись на бревно, я поднимаю глаза к бездонной синеве неба и начинаю просить:

Небо Буга! Пошли удачу моему отцу.
Небушко Буга, вспомни о нас, ведь ты —
мать всех земных людей, мы дети твои.
Небо Буга! Разве может забыть мать детей,
которым при рождении сама вдохнула души-оми?!
Небо Буга, пошли удачу моему отцу!

Я делаю всё это очень серьёзно и верю в то, что небо Буга обязательно поможет нам. Я повторяю свою просьбу много раз. Сколько раз уж повторяю свою просьбу, не знаю. Много раз. Да, конечно, много раз, потому что мне это в конце концов наскучивает. В голову начинают лезть совсем другие мысли. Хорошо, что мать не знает о том, какие мысли приходят мне в голову, не то бы она меня отругала. Долго-долго смотря в голубое небо, я вдруг начинаю думать: «Ну вот, небо Буга, ты, говорят, распоряжаешься всем в тайге. Но где ты? Кто ты? Вот эта синева, далёкая и бездонная, это и есть Буга, у которого я прошу удачу? Но как же эта синева может быть живой?» И я начинаю разглядывать небо так внимательно и напряжённо, что в глазах стоят какие-то пятна, и я почти ничего уж и не вижу. Буга так Буга, живая так живая, может что-то    и слышать и видеть, ну и ладно. Это хорошо. По крайней мере, я должна видеть, что мой отец отправился на охоту и ему необходимо что-нибудь    добыть. На этом мои мысли улетучиваются, и я иду играть.

Но Буга и на этот раз не вняла моей просьбе. Отец приехал без добычи. Когда он на следующий день опять уезжает на охоту, я решаю испробовать второй способ помочь ему. Я начинаю искать сингкэна. Уж этот способ обязательно выручит отца. Сингкэн — это большое насекомое коричнево-золотиского цвета. Он похож на осу тем, что имеет такую же тонкую талию. У него два тонких усика и большой нож на конце брюшка. Нелегко его поймать, потому что это вместилище души лося. Редко он показывается людям. Ну уж я-то его найду, недаром мать говорит, что ничего от меня нельзя скрыть. Не скроется и он, желанный для меня сингкэн. Вот поймаю его, и останется какой-то лось-великан без души, душа-то в сингкэне. А раз душа лося в моих руках, то отец обязательно его убьёт.

Три дня я ищу повсюду сингкэна, но не могу найти.

Я даже ухожу далеко от палатки в его поисках, но всё не могу найти. Мать замечает мои отлучки и спрашивает, почему я всё время исчезаю куда-то. Узнав, в чём дело, она говорит мне:

— Сингкэн прилетит тогда, когда отец нападёт на след лося. Значит, ещё на нашёл он следа. Сингкэн сам должен появиться где-то    поблизости.

Теперь самое главное — не прозевать прилёт сингкэна. Ведь он не станет ждать, пока я его увижу и поймаю. Прилетит и быстро улетит. В этом-то и есть его главная забота: прилететь незаметно и улететь, чтоб его не поймали. А моя задача — поймать его. Так я помогу отцу. Но одна я могу и прозевать сингкэна. Вдруг я буду в одной стороне, а он прилетит совсем с другой и с радостью скроется от меня. Ну уж нет! Сейчас я посоветуюсь с сестрёнкой, тоже ведь не маленькая, должна соображать, что сингкэна упустить нельзя. Моя младшая сестрёнка-нэку ужасно боится всяких насекомых: муравьёв, гусениц, ос. Увидев муравейник, останавливается и начинает реветь. Хотя чего бояться муравьишек? Всё дело в том, что прошлой осенью мы собирали бруснику и сдавали её в магазин. Много бочек, заполненных спелой брусникой, сдали мы в магазин на прииске. Скучное и надоедливое это занятие — собирать бруснику. Но зато нам купили обновки и игрушки. За ягодой приходилось уходить далеко от палатки, а сестрёнка была мала и уставала. Однажды мы оставили её в палатке, когда она спала. Выспавшись, она проснулась, пошла в хозяйственный угол-чонал, развязала мешок с сахаром и наелась его от души. Но при этом она заслюнила пальцы, они стали у неё сладкими. Потом она опять уснула. А когда проснулась, то увидела, что муравьи облепили её пальчики, они же были такие вкусные. Хорошо, что мы вскоре вернулись, не то бы и беда могла стрястись. Сестрёнка уж и плакать не могла от страха, до того её закусали муравьи. А один огромный и пузатый муравей впился ей между пальчиков. Так и висел, пока я ему голову не оторвала. Рассердившись, я даже выбросила его в огонь, чего никак нельзя делать, потому что это уж издевательство. Но это я его наказала за свою сестрёнку. Правда. тайком от матери, а то бы получила подзатыльник.

Теперь мы вдвоём с сестрёнкой караулим сингкэна. Мы договорились, что она не будет его ловить, но сразу предупредит меня, что он прилетел. Тихо и уютно на нашем таборе. Собак нет, скучно без них, но они с отцом, они — работают.

Вдруг что-то    нарушает тишину. Что-то такое стремительно рассекая воздух, издавая негромкий, но ясно слышимый звук, с тонким свистом пролетает где-то    недалеко. И тут раздаётся вопль. Сестрёнка кричит мне, машет руками и зовёт к себе.

— Где, где?! — кричу я, схватив что попало под руку.

Оказывается, я схватила полотенце и бегу с ним.

— Вот, вот он сидит, — показывает сестрёнка на ствол большой лиственницы.

Да, это он! Золотисто-коричневый, с прозрачными крыльями, с острым ножиком на конце брюшка, с тонкой талией, как у осы. Подкрадываюсь и накрываю его полотенцем, беру прямо с полотенцем и несу к костру. Рука замирает на миг над горящим костром, и я бросаю коричнево-золотистого сингкэна в огонь. Губы мои шепчут при этом:

Сингкэн, подари удачу!
Сингкэн, ты душа лося.
Ты удача охотника,
Коричнево-злотоистый,
прозрачно-крылый сингкэн!

Радостные, мы бежим к матери, а она уже всё видела и знает, что это душу какого-то лося добыли мы. Значит, отец непременно приедет с добычей!

Сначала прибегают собаки. Они далеко опережают отца.

— Уптан, Уптан! — зовёт чёрную собаку сестрёнка. Он подбегает к ней, виляя хвостом. Она гладит его по животу и говорит:

— Животик-то у тебя кругленький. Мясо ел, да? Конечно, наелся мяса.

И мы торопимся в ту сторону, откуда прибежали собаки. Стараемся уйти подальше от нашего табора и там встретить отца. Он посадил одну из нас, ну не меня, конечно, я-то постарше, на седло впереди себя, и так мы победно подъедем к палатке.
Я замыкаю маленький караван, бегу вслед за учагом отца и весело подпрыгиваю. Ведь это я поймала сингкэна. Правда, сестрёнка раньше меня его обнаруажила, но это ничего, всё это было к удаче! Синкгэн — это не только название крылатого вестника, но ещё означает по-эвенкийски «добрый дух», «счастье». Если говорят о каком-то «сингкэчи» — значит, всю жизнь ему сопутствуют удача и счастье в жизни.

Моя Сачари

Сачари — это моя олениха. Сколько помню себя, столько я и езжу на ней. Она старше всех в нашем оленьем стаде. Её дети уже давно сами взрослые олени. Папин учаг Васька, молодая Энгны, чёрный красавец Караню, мамин верховой Мальчик. И даже наш белый священный Дурбай тоже её сын. Уже давно не рождаются у моей Сачари оленята, потому что постарела она. На её правом глазу недавно появилось бельмо, и она стала плохо видеть. Последний её сын — Мальчик. Он ещё молод и силён. А я помню, как он появился на све. Стояла ранняя весна. Даже снег ещё не успел сойти в затенённых местах. Вот тогда-то он и появился на свет. Обычно Сачари уходила телиться в укромное место неподалёку от табора. Но в эту весну она почему-то вела себя по-другому. Всё время находилась недалеко от палатки. Наверное, Сачари чувствовала, что это будет её последний оленёнок, и боялась за ещё не родившееся дитя. К вечеру все олени ушли пастись, осталась только Сачари. Она лежала и не поднималась. Вскоре мать позвала на всех в палатку и наказала не выходить из неё до тех пор, пока сама не разрешит. Меня это удивило очень, а старшая сестра сказала как бы между прочим:

— Сачари начала телиться.

Вот здорово! Значит, скоро появится маленький оленёнок. Нам с Аякчан, младшей сестрёнкой, стало очень весело и так хотелось выглянуть из палатки, что даже пятки у нас зачесались. Аякчан нашла маленькую дырочку в матерчатой стенке палатки и начала расширять её пальцами. Но получила по рукам от Морсо, старшей нашей сестры. Никакого особого шума не было слышно, будто ничего и не происходило за тонкими, пропускающими даже шорох стенками палатки. Вскоре мать открыла дверь, и мы все хором спросили её:

— Кто? Мальчик или девочка? Спросили это мы почему-то не по-эвенкийски, а по-русски. Мать заулыбалась и тоже ответила по-русски:

— Мальчик. Опять мальчик.

Произнесла она это с улыбкой, но с какой-то затаённой горечью. Ведь если бы была тёлочка, то появилась бы надежда на увеличение стада. Но мы были рады и мальчику.

— Мальчик! Мальчик! — радовались мы. — Давайте так и назовём его — Мальчик.

— Пусть будет Мальчик, — сказала мать.

Так наш новый оленёнок получил свою кличку. Матки у нас всего три: Сачари, её дочь Энгны и игривая Волнушка. Редко они телились все трое. Стадо наше никогда не увеличивалось больше шестнадцати-восемнадцати. Это было какое-то роковое число — восемнадцать. Больше восемнадцати оленей у нас не бывало.

— Надо бы кровь оленям обновить, — говорил отец. — Но где взять чужого быка? У некчора тоже олени нашей крови. Эх, так и олени выродятся, — беспокоился отец. — До колхозов весной и осенью не добраться, а зимой олени не гуляют.

Три года назад отец обменял верхового оленя на пёструю матку с кличкой Боронкон, но почему-то за все эти годы она не принесла ни одного оленёнка.

Мы перекочёвываем на реку Джелтулу. Это очень рыбная река. В её глубоких ямах-дялту водится много тайменей. С тех пор, как отец добыл того памятного лося, ему опять не везёт. Вот и переезжаем мы на рыбную Джелтулу. Я еду на своей Сачари. Когда перекочёвки недлинные и сбольшими перерывами, то каждый новый переезд для меня праздник. Но в это лето где только уж мы не побывали. Сегодня едем с самого раннего утра. Короткий отдых в полуденную жару и опять едем. Утомительно проводить целый день в седле, и если бы не спокойный нрав моей оленихи, то я доставляла бы много хлопот родителям. Дело в том, что я могу ехать на моей Сачари как мне угодно. Этим я и развлекаюсь весь путь. Когда наскучить сидеть лицом вперёд, как и полагается, я поворачиваюсь лицом назад. Озираю места, уже оставшиеся позади. Вон исчезло из виду то дерево, с которого я на ходу сорвала ветку. А теперь не видно и ручья, где поили оленей. И сопка, которую перевалили к обеду, всё отдаляется и отдаляется от меня. А вон бежит сзади Уптан. Не так давно я видела, как он обогнал наш караван и скрылся далеко впереди. А теперь трусит сзади. Когда уже не остаётся ничего интересного, что привлекло бы мой взгляд, я решаю, что пора бы и переменить позу. Копыта моей оленихи теперь стучат по твёрдой земле-тухикэ. Кустарников мало, места чистые, пней нет. Можно и вниз головой повисеть. Ложусь вниз головой поперёк седла, затем начинаю сползать вниз всё ниже и ниже, держась за подпругу. Интересно — я вижу оленьи ноги. И как она так шагает? Заднее копыто обязательно попадает в след переднего. Иногда даже слышно, как пощёлкивают копытца задних ног оленихи о копыта передних. Тихо так пощёлкивают и издают приятный для уха звук: «Тыс, тыс». Земля плывёт под ногами оленихи. Ей становится неудобно везти меня, потому что я всё больше и больше свешиваюсь на бок. Упаду или не упаду? Ну и что, что упаду, всё равно не ударюсь больно. Я ведь просто-напросто сползу под брюхо, а до земли совсем недалеко.

Пока я думаю об этом, отец останавливает караван. Он знает все мои штучки. Я, почти сползши под брюхо оленихи, падаю на землю. Не спеша выползаю, потому что знаю, что Сачари никогда не наступит на меня.

— Мучаешь ведь ты скотину, — говорит отец и поправляет седло, подтягивает подпругу.

Мы едем дальше. Чем же теперь заняться? Да, надо перекусить. Вынимаю из кармана кусок лепёшки и начинаю есть. До чего же мне сегодня надоело ехать! Скоро ли остановимся? Ну вот почему бы не остановиться хотя бы здесь? Столько сухих лиственниц для дров. Но где же вода? Нет, воды близко здесь нет. Не подходит место, поэтому и едет отец вперёд. Теперь он уже чаще поглядывает по сторонам, иногда останавливает своего верхового и сидит минуту-другую, подумывая. Теперь-то уж ясно, что он приглядывает место для табора. Я всегда еду в караване отца и замыкаю его. Старшая сестра сама ведёт в своей связке несколько оленей. Брат едет отдельно на своём учаге. Всех остальных оленей ведёт мать, в её караване и моя младшая сестрёнка. Вот здесь мы и остановимся. Каждый знает, что он должен сейчас делать. Развьючиваем оленей, разбираем вьюки, разводим костёр. Брат, вынув топор, начинает делать дымокуры для оленей, он помогает отцу. Дымокуры в первую очередь, олени устали. Сейчас уже вечереет, появляются мошка и комары. Попив чаю, мы ставим палатку, вносим вещи.

Ложась спать, отец с матерью о чём-то тихо переговариваются. Отец всё поглядывает на меня. К чему бы это?

Наутро они опять о чём-то переговариваются, и всё так же отец поглядывает на меня. А мать старается не замечать меня, будто ей неловко отчего-то    . Когда я начинаю пить чай, мама говорит:

— Опять нет удачи отцу твоему. Этак и оленей своих не останется.

Как только она произносит это, я замираю с чашкой в руках. Я начинаю догадываться. Но ещё надежда теплится где-то    : а вдруг вовсе не это… Но когда мать начинает говорить дальше, никакой надежды не остаётся:

— Твоя Сачари уже стара, и у неё давно нет оленят.

Больше мне можно ничего не говорить, я понимаю… Редко, очень редко эвенки забивают своих оленей. А у нас это бывает и вовсе редко, потому что и так их у нас мало. Но, видимо, нет пока другого выхода.

— Папа, только ты не стреляй в неё, — говорю я. — Пусть она даже и не узнает об этом.

— Не бойся, ей будет совсем не больно, — отвечает отец.

— Тогда я пойду за ветками, — говорю я и иду ломать зелёные ветки берёзы для смертной постели моей оленихи.

Хожу долго, я знаю, как всё это будет происходить. Отец отведёт в сторонку мою Сачари, привяжет к дереву так, чтоб узда свободно свисала. Подойдёт с левой стороны, положит ей на шею свою левую руку. Раза два, задумавшись, проведёт ладонью, и быстро, почти молниеносно, войдёт лезвие острого охотничьего ножа ей в затылок. Олениха сразу упадёт, не издав ни звука. Вот бы сейчас разреветься! Но крепким должно быть сердце даже у маленькой девочки — эвенку слёзы ни к чему.

Смутное время

Дедушкин рассказ

Настали смутные времена. И в жизни эвенков что-то    изменилось. Будто всё оставалось прежним, кочевали, охотились, жили по тем же древним законам, что и всегда. Трудные годы сменялись добрыми годами, на смену несчастьям приходили и хорошие дни. Уходили старики в мир иной, но рождались другие, и жизнь не останавливалась.

Но там, в той жизни, что была за пределами тайги, жизни, которой жили русские, происходило что-то    совсем непонятное. Люди начали воевать друг с другом, разбились на две непримиримые стороны — так в древности были непримиримы два враждебных эвенкийских рода. Но эта война куда хуже родовой вражды эвенков. Брат мог убить брата, отец сына. Мужчина мог бить женщину. И мы стали уходить в тайгу подальше. Но нужны были товары, нужен чай, сахар, табак, ткани. Совсем уйти в тайгу невозможно, человеку многое нужно. Хотели мы или не хотели, а так жизнь и до нас докатилась.

Однажды один эвенк, Гиргуем его звали, за товарами на прииск поехал. Кочевал он недалеко от нас. Назад ехать будет, мимо не проедет. Через несколько дней возвращается. Глянул я — а на рогах оленей его красные полоски ткани привязаны. Издалека пестреют рога оленей красными полосками. Что это с ним, думаю, не рехнулся ли? Помогаю оленей развьючивать и спрашиваю:

— Ты что это, — говорю, — красных тряпок на рога оленям повесил?

— Погоди, — отвечает, — сейчас всё расскажу.

Вижу я, приехал он какой-то не такой, не в себе что-то    .

— Ну, какие новости? — спрашиваю.

— Теперь надо на прииски ездить, привязывая красные полоски к рогам оленей.

— Да для чего это? — удивляюсь я.

— Да потому, что теперь красная власть будет.

— А что, власть теперь цветом одежды определяется, что ли?

— Э, — отвечал Гиргуй, — ничего толком не понял я, понял только, что те, кто у власти теперь, красными называются.

— А про красные тряпочки уже и указ есть? — спрашиваю Гиргуя.

— Да нет, — говорит он, — красные тряпочки я сам придумал. Пусть знают, что власть их признаю.

— Так это ты сам придумал, а указа такого нет?

— Ну да, как только узнал, что теперь красная власть, так и придумал. Похвалили даже меня, — горделиво ответил Гиргуй. — Хорошо придумал, товарис, сказали. Пусть все про красную власть в тайге узнают. Товариссэм, другом назвали, — подчеркнул Гиргуй.

На другой день Гиргуй уехал. Продукты у нас были, только лишь зимой собрался я на прииск. Собираюсь и думаю:

— Привязывать или нет красные полоски? Указа-то такого нет, ведь это сам Гиргуй выдумал. Ну а раз понравилось это красным, так чего и мне не привязать этих красных полосок.

Собрались в дорогу, одни нарты нагрузили мясом, пушнину прихватили. Иван тогда мальчиком лет десяти был. Жена-то моя первая тогда умерла, одни мы жили. Поехали.

Мчимся на нартах, из-под копыт оленей белая пыль летит, развеваются на рогах красные полоски. Выехали на дорогу, ведущую к прииску. Километров пять до него осталось. Вдруг олени остановились, слышу я — едет кто-то    навстречу нам. На санях едут, полозья скрипят. Свернуть с дороги и скрыться? А может, и нет ничего страшного. Пока я размышлял, из-за поворота выехал человек на коне. За ним обоз показался. Нерусские все, китайцы, что ли? Да нет, на китайцев вроде не похожи. Окружили нас, залопотали что-то    по-своему, не по-китайски говорят. Китайский-то я слышал, отличить от другого языка могу. Сам даже кое-что говорить мог. С саней сошёл маленький узкоглазый человек, подошёл ко мне. Сразу видно, что это начальник их.

— Моя по-русски плохо знаю, чилин я, чилин, — говорю ему. Чилинами китайцы назвают эвенков. — Моя продукты, мука, чай, табак нада.

А сам думаю про себя: да кто же это? Однако, разбойники, как и хунхузы. А тот на красные тряпочки глядит и плохо так, нехорошо улыбается. Не нравятся ему эти красные тряпочки, сразу понять можно.

— Ты — красный чилин?! — спрашивает у меня.

— Моя не красный, моя краснай тряпка привязал, потому что так луча велел, — говорю я. Сообразил немного и давай наговаривать, обманывать его. — Нехороший луча этот, обманывал меня тот раз, пушнину отобрал, велел красные тряпки привязывать, убить грозился.

Долго они не отпускали нас, всё про красных спрашивали, наганами своими угрожали. Но я твердил, что ничего не знаю, а красные тряпки потому привязал, что красных боялся. Наконец, отпустили они нас. Пушнину и мясо я отдал им, пусть, думаю, подавятся, лишь бы живывмостаться. Как только отправились они своей дорогой, снял я эти красные тряпки и кляну Гиргуя за его выдумку. Приехали на прииск и узнали, что нет теперь красной власти, а наступила теперь белая власть. Чудно всё это мне было: красная, белая власть. А повстречали-то мы японцев, оказывается. Тоже пришли в наши места свою власть устанавливать, хозяева нашлись на нашей земле! Вернулись мы домой и решили откочевать подальше, пока какая-нибудь одна, но твёрдая власть не установится. Покочевали мы к зимнику нашему, там дом-утэн был у меня. Родом-то я эвенк-манягир, родители мои не оленей, а коней держали. Олени мои от жены мне достались. А когда времена эти смутные наступили, то я коней своих забил и в тайгу на оленях подальше от людей откочевал. Хотел я отсидеться в глухой тайге, пока твёрдый порядок не установится. Но ошибся.

Была ночь, олени паслись, собаки уж давно дремали. И вдруг среди ночи лай подняли. Потом чётко стал слышен хруст снега под ногами идущих. Я быстро дверь запер, оружие наготове держу. Снег хрустит всё громче и громче, вот к утэну подходят. Потом слышно:

— Товарищи, откройте!

Слушаю я, а сам думаю: «Товарищем называет, значит, красный. Не те ли красные, которых японцы искали?»

Как не впустить людей в такой мороз? Самое первое правило в тайге: обогрей продрогшего, накорми голодного, дай отдых уставшему, укажи путь потерявшему тропу. Никогда не нарушал я этой заповеди, поэтому и открыл им дверь. Их было много, восемнадцать человек. От заиндевевших шинелей пошёл пар, люди снимали сапоги, валились от усталости, разморило их теплом. Видно было, что очень трудной была их дорога. Одежда у многих из них совсем рваная, пропахла потом и порохом. Перекусив, они начали приводить в порядок оружие. По две винтовки на человека было у них и лишь по три-четыре патрона. Тот, что просил открыть дверь, оказался их командиром. Всю ночь расспрашивал я у него, почему за ними гонятся японцы, почему теперь русские воюют между собой, за кого лучше быть — за красных или за белых. Чего хотят те, чего добиваются другие. Многого из того, что говорил он мне, не понял я. Но уяснил, что красные гораздо справедливее белых. Поэтому и согласился показать им дорогу до Тынды. Отряд красных пробирался к Тынде, куда ещё не успели прийти японцы. Вот так я впервые с красноармейцами встретился. Потом уж много раз помогал им, сам в одном красноармейском отряде был.
Потом наступило время колхозов. Стадо оленей к тому времени увеличилось у меня, пятьдесят голов где-то    было. Организовывались колхозы. Раскулачивать стали нас, меня кулаком объявили. Всех оленей забрали. Потом ещё хуже — права голоса меня лишили, вспомнили, что я из княжеского рода. Ох, и обидно мне было! Я помогал устанавливать советскую власть, я помогал ей, а теперь даже голосовать не могу. Человек без голоса — это и не человек вовсе. Незаконный он человек, получается. Это я-то незаконный человек? Нет, думаю, правду искать надо. Поеду-ка я в Зею, в райисполком. Как добирался я до Зеи, рассказывать не буду. Трудно в те годы в Зею попасть было, даже оленей нет, чтоб самому поехать.

В Зее у меня знакомый китаец жил, у него остановился. Товарищ мой каждое утро картошку да капусту на базар продавать ходил. Ну и я пошёл с ним, посмотреть, как тут народ живёт. Брожу по базару, людей разглядываю, разный такой народ. Вдруг что-то    знакомым в одном человеке показалось, картошку покупает. Пригляделся — точно! Тот самый командир, что свой отряд ко мне в утэн приводил. Он, конечно, узнал меня. Теперь и начальства не надо было искать мне, председателем райисполкома оказался он. Выдал он мне документ, что красным партизаном я был. Вот так я правду тогда нашёл…

В гостях у колхозников

Наступил март, и отец вернулся из тайги. Теперь он поедет в Дамбуки сдавать пушнину.

— Если б не учёба, взял бы Силе, — говорит отец. — Одному плохо.

— Возьми Гунилгэн, — говорит мать. — Уже не маленькая, человек уже.

Отец думает и молчит. Мать не хочет отпускать отца одного, она боится за него. Она знает, что, взяв меня, отец будет осторожнее. А мне очень хочется повидать Дамбуки, этот большой прииск, куда даже баржи приходят летом.

— Опять шпиона посылаешь со мной? — смеётся отец.

Шпионом он называет меня потому, что я, если еду с ним, докладываю маме обо всём, что делает отец.

И вот мы едем на нартах, останавливаясь лишь раз в день перекусить. Едем три дня. Подъезжаем к Дамбукам незадолго до обеда. Я вижу большой посёлок. Въезжаем на широкую улицу. Отец сказал, что вначале поедим в столовой. Поесть в столовой — моя давняя мечта. Там много-много столов, за которыми сидит много-много людей, и все едят и едят, думаю я.

Из подворотен выскакивают всяких мастей собаки и с лаем мчатся за нашим оленьим караваном. Уптана отец привязал к последней нарте, и ему хуже всех. Эти собачонки нахально цапают его, лают на Уптана и оленей. А бедному псу только и приходится, что бежать за нартой, умудряясь ещё и рычать на собак. Из калиток, вслед за собаками, выбегают мальчишки и девчонки и тоже бегут за нами. Конечно, в Дамбуках нет эвенков с оленями, где им ещё увидеть оленей, вот они и бегут за нами. Ого, да их собралось не меньше чем собак! Мы проезжаем уже половину улицы, столовая, должно быть, близко. Я смотрю вперёд. У одного дома привязаны лошади с санями, в которые нагружено сено. Завидев оленей, лошади начинают метаться. Срываются с привязи и пускаются кто куда. А одна, совсем обезумевшая от страха, мчится прямо на нас, не разбирая дороги. Отец соскакивает с нарт, останавливает передового, но наши олени, видя мчащуюся на них лошадь с нагруженным сеном, тоже пугаются, и отцу трудно удержать их. Я тоже спрыгиваю с нарт. Наш караван, как гусеница, начинает извиваться посередине улицы. Лошадь с санями проскакивает, задев последнюю нарту. Уптан визжит и отлетает в сторону, потом волочится на поводке. Ну и дурная же лошадь! Такая огромная, в два раза больше оленя, а напугалась его, как дикого зверя. Отец подводит наш аргиш к столовой, привязывает у забора оленей, делает длиннее поводок Уптана, чтоб не подпускал собак к оленям, и мы заходим в столовую. А столовая не такая уж и большая, столов-то всего пять штук. И только за одним сидят трое мужчин и едят. Вдруг один вскакивает:

— Иван, здорово! Ну, как живёшь? — и начинает разговаривать с отцом.

Быстро поев, я выхожу на улицу, а отец ест не торопясь, беседуя со своим знакомым. Выйдя на крыльцо, я вижу, что около наших оленей собралась целая куча ребятишек. Уптан лает на них и не подпускает к оленям. Я спускаюсь с крыльца, подхожу к нарте и сажусь на её край. Пацаны так и едят меня глазами, шепчутся и даже показывают пальцами на меня. Вот они выталкивают вперёд одного мальчишку, тот подходит ближе и спрашивает с вызовом:

— Ты кто?

— Орочёнка, — отвечаю я ему нарочно, потому что знаю, что они так и назовут меня и, может быть, даже начнут дразнить. но у меня тоже есть язык, он не хуже отцовского ножа — скажу, как отрежу. Пацан не знает, что дальше спросить или сделать, он растерялся. Если бы я назвала ему своё имя, то он бы обязательно начал дразнить меня орочёнкой, а тут и дразнить неинтересно, если я сама так себя называю. И называю даже с гордостью.

— А-а, — только и говорит он мне в ответ.

— А знаешь, почему нас зовут орочёнами? — спрашиваю я его.

***

…До Унахи три дня пути, если хорошо ехать и нигде не останавливаться. Едем голодные. Когда это до Унахи доберёмся да хоть немного муки, чаю, табака, спичек и соли возьмём. Собака у меня была хорошая, маленькая чёрная сучка. Август, сохатых нельзя убивать — запрет. Тогда у меня уже двое детей было. Плачут, есть хотят. Жена подоит оленух, а те отощали совсем, молока почти нет. Дети-то уже большенькие, сыну три года, дочке два. Разве в таком возрасте будет ребёнок молоком сыт? Ну ладно, едем. А следов лосиных много. Вот бы лося завалить, да нельзя — запрет! Берданка была у меня пятизарядная, ещё от отца осталась. Хорошее ружьё. И вдруг собака моя залаяла, по лаю чую — сохатого держит.

«Эх, — думаю, — плевал я на их запрет. Чем детей голодом морить, самим страдать, убью лося. Где это было видано, чтоб эвенк голодал, когда мясо само в руки идёт?»

Убил лося, мясо есть.

— Как огонь-то разводить будем? — спрашивают мои женщины.

Даже спичек нет, хоть бы коробок один был. Да какой там коробок, хоть бы одна спичинка где по карманам завалялась — и той нет. Насыпал я в патрон порох, заткнул его тряпкой. Другую тряпицу порохом натёр, вымазал её в порохе. На эту тряпицу тоненьких сухих веток положил, придавил палкой. Приготовив всё, выстрелил из берданки. Тряпка загорелась, быстро подкинул сухой трухи от старого пня. Труха затлела, подул хорошенько, веточки загорелись. Вот так огонь добыл. На вертеле мясо зажарили, соли-то нет, без соли варить невкусно. А когда на вертеле зажаришь, то и без соли есть можно. Передохнули на том месте день, потом дальше покочевали. Получил я по записке продукты в долг, в колхозной кассе денег нет. Да что там этот аванс: чуть-чуть муки, чая, соли, табаку да спичек. В тот год грибов много было, в магазин на Унахе их сушёными принимали. Стали грибы собирать. Полные берестяные посудины-тыта наберём, а когда высушим, горстка получается. Ну и намучились мы тогда. Мясо быстро кончилось, не одни мы голодные, половину раздали. Убивать лосей нельзя, боятся люди. Шила в мешке не утаишь, пришлось самому и сказать про этого лося. Председатель наш скорее об этом в Бомнак сообщил, письмо написал. Встретил меня и говорит:

— Сообщил я, что ты закон нарушил, что лося в запретное время убил.

— Делай, как хочешь, — отвечаю я. Пусть хоть судят, а я тебе одно скажу — нет таких людей, которые есть не хотят.
Жду, когда за мной милиция приедет. Осень наступила, за ней зима. Вместе со мной должны были ещё учителя одного, тоже эвенка, судить, тоже милицию ждал. Тогда недалеко от нас в посёлке Ясном школу открыли. Собрали туда детей всех. Наш Сергейка, младший братишка жены моей, тоже там учился. Как наступила зима, отец его поехал проведать сына. На нартах поехал. Повидал да вернулся. А Сергейка да ещё один мальчишка, по имени Паксекан, погнались за ним по следу, удрали из школы. Шли по следу, устали. Из сил выбились, зима, холодно. Паксекан решил вернуться, а Сергейка ни в какую. Вот так Сергейка пошёл вперёд, а Паксекан повернул назад. Сергейка всё-таки дошёл, а Паксекан замёрз. Так вот по этому случаю должны были учителя судить. Наконец-то из Бомнака милиция приехала, повезли меня в Бомнак. Привезли и на замке держат, судить хотят.

— Нет, — говорю я, — Советскую власть мне надо видеть. Перед тем, как судить, слово дайте мне сказать. Ведите меня в райисполком, райком!

— Ишь какой, — говорит милиционер, — много хочешь. Нарушил закон — отвечай.

— Не бойся, отвечать буду, — говорю. — Только пока не увижу Советской власти, никуда не выйду. Себя убью, а не выйду! На кальсонах своих повешусь! Из волос своих верёвку совью!

А они закрыли меня, да и ушли. Стал я кричать, окна разбил. Кричу на всю улицу, народ собрался, милиционер пришёл. Позвонил куда-то, потом человек приходит.

— Ну что, — говорит, — я и есть Советская власть.

Я перестал бушевать, прошу выслушать меня.

— Выслушай меня хорошо, — говорю ему. — Своими двумя противоположно поставленными ушами выслушай, через мозг свой пропусти, сердцем своим понять попытайся.

И всё рассказал, как было. Как мы два месяца учились, пока все продукты не вышли. Как ни муки, ни мяса, ни соли, ни спичек у нас не осталось. Всё выложил, как было. И как огонь я добывал, рассказал. Они всё спрашивают меня, вопросы задают. А я свой рот закрытым не держу, доказываю им, почему я вынужден был лося убить. Нужда заставила. Ну вот, председатель райисполкома и говорит:

— Понятно. Действительно на то причина была у него. На первый раз надо простить его. Но если убьёшь второй раз, судить будем.

— Был бы сытым, — говорю я, — зачем бы я убивал? Нужда заставила. Нужда, может быть, когда-нибудь    и к вам придёт, заставит и вас что-то    такое сделать. Мы — эвенки, мы — охотники. Мясом питались мои предки, на мясе и вырос. Какая еда кроме мяса может быть у эвенка? Огородов мы не садим. Не садим, потому что, живя в тайге, кочуем всё время. Если бы и садили, такая еда эвенку сил мало даёт. Как же без мяса-то эвенку? Неужели Советская власть на то и пришла, чтоб запретить эвенкам всю весну, лето и осень мясо есть? Если б в это время запрета наши желудки есть и не просили бы, то и не убивали бы. Может, такой закон издать, чтоб желудки весной и летом есть не хотели? Так если и вправду такой закон издадут, всё равно человек каждый день есть должен.

— Ты антисоветчину не разводи, — говорят мне. — Не то плохо тебе будет и вовсе есть тебе не нужно будет.

— А вы меня не пугайте, — отвечаю я им. — Тюрьмой не напугаете меня. Какая разница мне, если убью лося — в тюрьме сидеть буду, а если не убью — то от голода умру. Разницы-то мне никакой нет.

Крепко тогда я с ним спорил. Отпустили меня, только за разбитое окно платить пришлось. Через несколько лет того человека, выручившего меня, в тюрьму посадили. Хороший, толковый был начальник. За что так с ним обошлись, не знаю. Говорили, что шпионом он оказался. А я не верю. Не может такой толковый и хороший человек шпионом быть…

…Вот и мужа Ромчихи зря погубили тогда. Сказали, что тайгу он поджёг. Много тогда леса сгорело, но он ни при чём был. Да зачем эвенк свою тайгу палить будет?! Молодой он был, научили его писать в культпоходе этом. Лучше всех писал, красиво. А куда свою грамоту девать? Ну научился писать, а дальше что? Вот и вырезал он на одном своём таборе ножом на дереве: Наумов Алексей Петрович. Молодой, глупый, писать научился, так руки чешутся, писать ножом на дереве вздумал, не знал, куда свою грамоту деть. За это и поплатился. После их отъезда с табора загорелся лес в тех местах, а дерево то не сгорело. Вот и приписали ему за это вредительство, будто нарочно тайгу спалил. В тюрьму посадили, вредителем объявили. Так ни за что ни про что и пропал…

…Потом Большой Василий председателем сельсовета стал. Казённые олени у него были, сельсоветские, значит. Три матки, два быка. Я тех оленей пастушил вместе с колхозными, на немного своих у меня было. Сезон на белку начался. Степанов Нюку да и Исаков Роман белковать поехали. Заехали по пути на мой табор. А когда уехали, то оказалось, что один оленёнок из сельсоветских оленей за ними убежал. Большой оленёнок был, чёрный-чёрный, редко такие бывают. Когда они уезжали, я дрова в лесу рубил, ничего не знаю. Прихожу, а жена и говорит, что оленёнка нет. Ладно, думаю, вернётся. Увидят, что за ними побежал, да прогонят или сами вернут. Ждали, ждали — нет оленёнка, не вернулся. Ладно, думаю, встречу потом, заберу. В магазин надо было мне, поехал на Унаху. Из Унахи со мной на табор Большой Василий приехал, оленей своих посмотреть. Пришлось сказать, что оленёнок его за белкующими ушёл. Большой Василий, хоть и партийный и председатель, вредным человеком был.

— Давай, — говорит, — приведи оленёнка, найди. Если не приведёшь, значит, сам съел.

Что делать? Погнался следом за белкующими. Где белковать будут, знаю. Догнал их, про оленёнка спрашиваю.

— Нет его у нас, — говорят.

— Как нет? За вами ведь ушёл, жена видела.

— Нет, — говорят, — вроде был сначала, побежал за нами, а потом пропал куда-то. Остался где-то    , не знаем.

Разругался с ними. За оленёнка этого, потерялся если, платить придётся. Деньгами ли, своими ли оленями. А какая жизнь тогда в колхозе была, бедный наш колхоз, впроголодь кое-как перебивались. Так я и уехал от них ни с чем. Искал, искал — не нашёл. Если б сразу погнался, тогда другое дело, а теперь снег выпал, следов не найти. Если отстал от них, то и волки могли съесть. Однако поискал-поискал, не видно, чтоб волки загрызли его, да и следов волчьих не видно. Вернулся ни с чем. А Большой Василий всё про оленёнка спрашивает.

— Нет, — говорю я. — Потерялся.

— Куда он делся? Раз ты пасёшь сельсоветских оленей, значит, отвечаешь за них. Твоя вина, что оленёнок пропал. А то оленёнок государственный, — говорит. — Государственное добро, — говорит, — присваиваешь! Судить тебя надо.

Спорил я с ним, доказывал, что не ели мы этого оленёнка, да разве что докажешь? Говорю:

— Все мои, и жена, и тёща, подтвердить могут, что не ели мы того оленёнка. Жена сама видела, как погнался он за уезжающими.

— Твоя жена есть твоя жена, — отвечает Василий. — Что ты скажешь, то и она подтвердит.

Не верит, и всё. Ох, и обидно мне было, да что с дурака такого взять. Как это, думаю, такое время настало, что эвенк эвенку не верит?! Как жить-то, если люди друг другу верить перестали? А были тогда очень плохие времена, все друг на друга доносы писали. Чуть что не так, сразу об этом в сельсовете сообщают, милиция приезжает, суд устраивает. Будто сдурели все, и польза-то от грамоты только одна — доносы друг на друга карябать. Кто глухаря, голодным будучи, убил — тут же сообщат, донесут.
Устроил Большой Василий собрание, на собрании присудили платить мне за оленёнка. Ладно, ничего не поделаешь. Обидно, да платить придётся. Опять я в магазин на Унаху поехал, завмагом там Крицкий был, нехороший человек. Многих обдуривал. Парень один у нас был, придурковатый немного, бог умом обидел. В магазин к Крицкому приехал однажды, к нам по пути завернул. Деньги-то свои считать как следует не умел. Показывает мне свои деньги и спрашивает:

— Вот на эти бумажки сколько чего купить могу?

Я прикинул, говорю:

— Того, того, того купить можешь.

Ну поехал он. Потом возвращается и говорит мне:

— А ведь ты, Иван, не умеешь хорошо считать. Крицкий сказал, что я на эти бумажки столько купить не могу. Вот только это и дал.

Ему Крицкий меньше дал, чем положено. Поехал я с этим парнем к Крицкому, приезжаем, я говорю:

— Обманул ты парня, за что убогого обманываешь, где совесть твоя?

— Сколько надо было, столько и дал, — отвечает тот. — Сам-то ты ни читать, ни писать не умеешь, ещё мне указываешь. Если есть свидетели, то пусть докажут, что обманул я его.

Какие там свидетели? Так ничего не доказали и вернулись. Через какое-то время я приезжаю за продуктами, магазин закрыт. Пошёл я домой к продавцу, чтоб магазин открыл. Он дома. Обуваться начал. Чулки меховые надевает. А чулки-доктон эвенкийские, из шкуры оленёнка сшиты. Чёрные, хорошие. Смекнул я тут и спрашиваю:

— Откуда это у тебя доктон такой?

— А твоё какое дело, где я такие чулки меховые взял? Купил, — отвечает.

— У кого купил?

Не говорит. Приехал я, пошёл к Большому Василию и говорю ему:

— Оленёнка твоего на ногах своих Крицкий носит. Чулки меховые у него из того оленёнка. Такие чёрные оленята редко рождаются. Сам спроси, как у него такие чулки-доктон оказались. Мне не говорит он.

Ну потом выяснилось, что Роман с Нюку когда белковать поехали, то к Крицкому завернули. Денег-то у них не было, а выпить охота. Взяли да отдали того оленёнка Крицкому. И мясо, и шкуру отдали, а он им бутылку спирта дал. А потом из шкуры оленёнка Крицкий себе доктон заказал. Вот так дело и раскрылось. Роман с Нюку, с охоты вернувшись, признались, что пропили того оленёнка. Потом собрание сделали, разбирали это дело. Признались те, своего оленя отдали. С Большим Василием у меня совсем отношения испортились. Не хочет он ошибку свою признавать, виновные нашлись, а он, будто прав был, ходит. Костюм себе чёрный, шляпу купил, в этой шляпе даже в тайгу ездил. Комары его едят, а он своей шляпы не снимает, думает, шляпа ему уму добавит.

А председателем колхоза сделали тогда Абрамова Уйбана, тоже партийный, но неграмотный. Счетоводом у него русский парень был, он-то и писал все решения, протоколы, акты всякие. И вот заболел у меня Ладе, сын мой, года три ему было. Горит весь, поносит, похудел совсем. Первый ребёнок мой, да ещё сын. Что делать? У нас и фельдшера-то тогда не было. Нужно было в Дождливый везти, на прииски, там доктор был. Сосланный за что-то    , его ещё мой отец знал. Пожилой, хороший доктор был. Везти надо сына, не то умрёт. Болезнь какая-то тогда началась, несколько детей сразу умерло. Пошёл я к Уйбану, говрю:

— Сын заболел, умереть может. Надо его быстрей в Дождливый везти. Деньги надо мне, без денег как поеду?

— Нет денег в колхозе, — отвечает.

— У меня же заработанные деньги есть, вот и давайте.

— Заработанные-то деньги есть у тебя, да денег в колхозной кассе нет.

— Что же делать? — спрашиваю. — Надо найти как-то    деньги, не то умрёт сынок мой. У Исаковых уже двое от этой болезни умерло.

— Плотникам все колхозные деньги отдали, — говорит. — Не могу ничем помочь.

А тогда целая бригада русских плотников дома в колхозе строила. Им-то зарплату выдали, а нам не выдают.

— Почему так делаешь? — спрашиваю. — Мы тоже работаем, полгода уже денег не получаем. Ни чая, ни муки, ни табака давно нет у нас. Им бы понемногу выдали да нам хоть понемножку.

— Плотники вам дома строят, чтоб вы как все советские люди жили, — говорит Василий. — Линия партии такая, что всех эвенков надо на осёдлую жизнь переводить. Поэтому и выдали все деньги плотникам.

— А мы что, не люди, что ли? — спорю я с ним. — Пока они нам дома настроят, мы с голоду тут поумираем, кому будут нужны дома ваши?!

— Ты тут со мной не спорь, — отвечает он. — Мы линию партии на осёдлость должны выполнять. Ты что-то    много против говоришь, несознательный ты. Я председатель, я партийный, я лучше тебя знаю, что делать надо. Смелый ты что-то    слишком, линии партии противоречишь, — твердит мне.

— Где хочешь деньги находи и дай мне, — говорю я ему. — Умрёт мой сын, по-своему с тобой рассчитаюсь, не знаю тогда, какую линию ты искать будешь!

Пошёл домой, а сын и вправду совсем плох стал. Пошёл опять к Уйбану, полдня спорил с ним, пристрелить обещал, если сына потеряю. Ну, решили наконец, что одного забракованного оленя дадут мне, чтоб забил, продал, и деньги на дорогу нашёл. А олени те, два их было, забракованных на мясо, в стаде у Улуксандра были. Записку написали, поехал я с той запиской в стадо к пастухам. Тридцать километров до стада. День ушёл на дорогу. Приехал, записку показал, оленя взять хочу. А там ветеринар был, русский. А записка-то по-эвенкийски написана. Не хочет давать он мне оленя, не понимаю, говорит, что тут написано. Хорошо, что Улуксандр кое-как читать умел, отдали. Приехал, привязал оленей, тут Уйбан подходит. Посмотрел и говорит:

— Ты не того оленя привёл, этого мы Большому Василию отдать решили.

— Какая разница, — говорю я. — Какого дали, того и привёл, — всё равно оба забракованных.

— Нет, этот не твой, — говорит он.

Тут Легэле подходит, брат его младший, велит Уйбан оленя Большому Василию отвести. А когда я пойду за другим оленем, больной ребёнок ждать, что ли, будет? Болезнь разве понимает, что я не того оленя привёл, она своё дело знает, меня ждать не будет, пока я туда-сюда ходить буду. Не близко ведь. Начал я снова с Уйбаном спорить, а тот не даёт мне оленя, и всё. Рассердился я и говорю ему:

— Ну и дурак же ты! Напялил шляпу, костюм, так думаешь, поумнел от этого? Всё про линию партии твердишь, а сам поди, что это такое, и не понимаешь!

Ох, как рассердился он, кричать стал, да и я не молчу. До драки дело дошло. Влепил я ему кулаком, он тоже мне в ответ. Разодрались не на шутку. Тут моя жена с сёстрами своими прибежала, повисли у меня на руках. И счетовод тоже прибежал, Уйбана держит. Растащили нас. Меня мои женщины в палатку увели, а счетовод Уйбана увёл. На другой день утром я опять к нему пошёл. Сын-то мой позеленел совсем, рвёт его, огнём горит.

— Дай сейчас же оленя мне, — говорю, — не то плохо тебе будет, попомнишь меня, если сын умрёт.

Нашёл он мне какого-то другого оленя, тощего, совсем мяса нет. Да что делать, ругаться и ссориться уже некогда. Забил я его и тем же плотникам и продал. Повёз сына на Дождливый. Долго лежал там Ладекан.

«Чуть-чуть успел, — сказал мне доктор. — Привёз бы позже, умер бы сын».

Так вот из-за Уйбана чуть сына не лишился. Потом собрание сделали, Уйбан с Большим Василием обвинять стали меня в драке, в суд на меня подать хотели.

— Подавайте, подавайте, — говорю я им. — Я в этот суд бегом, приплясывая побегу, на то он и суд, чтоб виноватого найти, а правого защитить.

Учителем у нас тогда Семён Стручков был, грамотный человек, член сельсовета. Он-то и помог мне, сказав им:

— Тут вины Ивана нет, больше ваша вина. Почему это Большой Василий себе оленя выбирать может? Болезнь-то не ждала, пока вы тут из-за оленя спорили. Если даже в суд подадите, всё равно не ваша правда.

Так вот Уйбан с Большим Василием и остались, рты свои закрыв, говорить-то на правду нечего.

Находка на берегах Джелтулы

До чего же я люблю тебя, светлая и чистая река Джелтула! Вот и вновь мы встретились с тобой. Только теперь я вижу, как несёшь ты свои шумные воды в самых верховьях своих. В твоих глубоких ямах-дялту прячется крупный таймень, на светлых искрящихся перекатах твоих резвится хариус-неру, в прибрежных озерцах-амут скрывается утка-чирок. А теперь вот раздаются на твоих песчаных косах ещё и крики играющих детей.

Хороши берега Джелтулы, земля тверда, щёлканье оленьих копыт чётко слышно, когда едешь. Нет скучных марей и болот, берёзовые рощи тянутся на много километров вверх и вниз по реке.

Прохудились берестяные покрышки его летнего чума. Здесь отец надерёт много бересты, мать выварит её в кипятке, и мы все будем шить новую одежду для летнего жилища.

День прохладный, дует ветерок. Совсем нет ни комаров, ни овода. Ветер усиливается, шум листвы становится всё громче и громче. Ветер начинает налетать порывами и всё крепчает. Колокольчики на шеях олене мать заткнула мхом, они теперь не звенят, чтоб не спугнуть лося, если он попадётся нам сегодня. Вдруг наш караван останавливается: где-то    звенят колокольчики. Странно, ведь мы должны быть одни на этих местах. Чьи колокольчики могут звенеть? Когда налетает ветер сильнее, то звон слышен яснее и громче. Ветер затих, затихает и звон. Отец направляет наш караван в сторону звона. Чей аргиш хочет встретиться с нами?

Звон всё яснее и яснее, вот-вот должны показаться из-за деревьев олени и люди. Но где же они? Звон слышен уже совсем хорошо — но никого не видно. Выражение ожидания и радости встречи сменяются озадаченностью. Матери явно не нравится всё это. Мы, дети, все замолкаем. Теперь наш аргиш едет тихо и настороженно. Олени прядут ушами, шумно втягивая воздух, обеспокоенно ступают ногами.

Собаки умчались вперёд и будто в воду канули: ни лая, ни радостного визга, как бывает при встрече двух аргишей. Только щёлканье оленьих копыт и настороженность. Колокольчики звенят совсем-совсем рядом. Но звон явно не такой, какой бывает слышен, когда колокольчик висит на шее оленя. Притом звон раздаётся будто сверху, летит над нами, касаясь вершин берёз. Что-то есть в нём неприятное, щемящее душу, пугающее своим непонятным звоном.

Отец останавливает караван, мы сходим с оленей, стоим, держа их уздечки в руках. Отец садится на верхового оленя и едет туда, откуда слышится звон. А колокольчики где-то    здесь, совсем рядом. Стволы берёз белеют далеко вперёд, направо и налево, назад. Но мы не видим никого и ничего. Что это за таинственный звон? Уж не коварный ли бальбука-леший решил поводить наш аргиш по своим запутанным следам? Зачем отец направился туда один, лучше бы повернуть назад, уехать скорее, чтоб не слышать этого леденящего душу звона! Выскакивает из-за берёз пёс Уптан, крутанувшись несколько раз у нашего аргиша, убегает вслед за отцом. Мне кажется, что звон этот несёт нам какое-то нехорошее известие. «Что-то должно случиться», — думаю я. Не одна я так думаю, думаем мы все, слушая его. Как долго тянется время, когда же вернётся отец? И тогда, когда моё сердце уж совсем наполняется страхом за отца, его верховой олень показывается из-за деревьев. Страх начинает отступать — ведь мой отец тут, с нами.

Он что-то    говорит тихо матери, и мы начинаем спускаться к берегу. Колокольчики всё звенят и звенят…

Спешно разбиваем временный бивак, чтобы попить чай. Снимаем вьюки с оленей, разводим несколько дымокуров. Усталые олени охотно ложатся на землю передохнуть. Оленей мы не отпускаем. Пьём чай. Отец вынимает длинный маут, топор, охотничий нож всегда с ним. Зовёт с собой Силе, и они идут туда, где звенят колокольчики. Мать пока ничего не объясняет нам: если мы это должны знать, то нам расскажут.

Проходит время, вот отец с братом спускаются к нам. Отец несёт в руках два старинных колокольчика, они нанизаны на толстую проволоку, уже заржавевшую. Брат несёт маут и топор. Трогать руками колокольцы и звенеть ими нам не разрешают. Брат рассказывает, что колокольчики висели на дереве и были оставлены кем-то    очень и очень давно, потому что поволока вросла в ствол берёзы. Они были подвешены когда-то    на совсем ещё молодую берёзу, а теперь она выросла, и проволока, обмотанная вокруг ствола, так глубоко ушла в древесину, что пришлось перерубить её. Проволока проржавела и была теперь хрупкой, ломалась, её съела ржавчина. Колокольчики же висели не на самом стволе, а рядом, на отходящей от него ветке. Сколько бы они провисели ещё? Видимо, недолго, потому что проржавевшая проволока могла не удержаться при сильном ветре и колокольчики упали бы на землю. Поэтому они звенели сегодня так сильно — пришло время найти их кому-то    . Им оказался мой отец. Что означает эта находка? Кто и с какими мыслями повесил колокольчик на дерево? Этого пока я не знаю. Мать приносит нимэк — красиво расшитый вьюк для хранения особенных семейных вещей. Колокольчики прячут туда. Мы собираемся и едем дальше. К вечеру останавливаемся на берегу Джелтулы.

Мать находит багульник-ченгкирэ, проветривает содержимое нимэка. Окуривает дымом багульника священного белого оленя Дурбая, его красиво расшитую уздечку, кумалан. Что-то будет вечером…

Наступает вечер. Солнце село, олени уходят пастись. Привязываем собак, а крикливому щенку надевается намордник. Всё ясно: сегодня вечером отец будет петь дяричин. Иногда он делает это, а мы, дети, должны помогать ему. Он будет просить у духа реки Джелтулы хорошей охоты и удачи. А может быть, что-то    ещё.

Еду летом мы варим на костре-оту, на улице. Но сегодня растапливается печь. Палатка быстро нагревается, мать поднимает её заднее полотнище, вносит через малу инмэк.

Все мы начинаем пить чай. Дрова в печке прогорели, и в темноте, в открытую дверцу печи, видны краснеющие углы. Отец начинает петь, а мы вторим ему после каждой его фразы. Мы одни здесь, никого из взрослых венков, кроме матери и отца нет, поэтому помогать отцу в его пении должны и мы, дети. Дяричин — это просьба, изложенная в песне. Певцу обязательно должен вторить хор. А наш хор — это мать, мой брат, сёстры и я. Только маленькой сестрёнке можно не петь, чтоб не перепутать слова, она ещё не доросла.

Голос у моего отца сильный и громкий, красивый голос:

О, матушка-река Джелтула!
Твои дети пришли к тебе,
они пришли на твои берега,
раскинув здесь свой табор! —

поёт отец. Мы все вторим ему, как только он пропоёт фразу.

Матушка-река Джелтула!
Ты кормишь своих детей-эвенков,
мы благодарны тебе!
Будь же всегда благосклонна к нам,
одели нас богатой добычей,
не дай затухнуть моему очагу,
дай вырасти моим детям!
Эту песню-просьбу излагаю 
и их голосами!

Мы вторим отцу, а мать кидает на печь кусочки сала, кладёт ветви багульника. Приятный запах подгоревшего багульника и горящего жира ударяет нам в ноздри. Отец закуривает, отдыхает немного и вновь начинает петь:

Матушка-река Джелтула!
Странный подарок ты преподнесла мне сегодня.

При этих словах мать подаёт отцу серебряную ложку, которой мы не едим, и она тоже хранится в инмэке. Повторив свои слова, отец кидает ложку. Мы все с напряжённым вниманием следим за тем, как она упадёт: перевернётся или нет? Но ложка падает правильно. Вздох облегчения вырывается у нас. Мать строго посмотрит на нас, ведь нельзя выдавать свои чувства. Подаёт ложку отцу и говорит: «Тэвэчэ!» Упала так, как надо. Отец берёт ложку, опять поёт, а мы повторяем за ним. Мы присоединяемся к отцовской благодарности за этот странный подарок реки Джелтулы. Значит, ничего плохого не таят в себе эти звеневшие на дереве колокольцы! Значит, всё это к добру, что-то    хорошее должно случиться скоро! Спасибо тебе, родная река, за подарок, спасибо за то, что ты хочешь для нас добра!..

Оленёнок Бугды уносит мою болезнь

Отец уехал за стариком Чэриктэ, который кочует в верховьях Икэ. Путь до него составит три дня. Да пока отец погостит у Чэриктэ денёк-другой, так что вернутся они не раньше недели. Мы остаёмся одни: мама, тётка Маре и мы, дети. После отъезда отца мама проветривает содержимое вьюков священного белого оленя Дурбая. Там же, в инмэке, лежит высшуенный рог. Он нужен отцу, зачем — не знаю. Мать подаёт рог Маре и просит подвесить его хорошо на ветку дерева, пусть проветрится. Тётка исполняет поручение. Мы спокойно пьём чай, когда я вдруг слышу, что пёс Уптан, оставшийся с нами, что-то    с наслаждением грызёт. Я выглядываю из палатки — Уптан грызёт тот самый рог!

— Что там? — спрашивает мама, видя моё испуганное лицо.

— Уптан грызёт рог, тот самый… — отвечаю я.

Мать выскакивает из палатки, отбирает рог у собаки, ударив её палкой. Пёс визжит и убегает. Рассерженная и взволнованная, мама заходит в палатку.

— Что ты наделала?! Неужели нельзя было положить рог так, чтоб он не упал! — говорит она Маре. — Что теперь скажу Ивану? Не тебе объяснять, для чего ему этот рог.

Маре молчит. Что ей ответить, виновата она. Что скажет папа, когда приедет? У мамы нет настроения, она молчит. Меняется настроение и у всех нас. Это очень плохо, что необыкновенный рог погрыз пёс. Мы боимся не отца, мы боимся того, что этот случай может принести несчастье. Я почему-то ничего не ем, начинает болеть горло. Мне становится трудно дышать, потому что моя шея отчего-то    становится толстой. На следующий день я прихожу в себя только временами. Вижу, как суетятся около меня мама и тётка. Временами я слышу их разговор и опять ничего не помню. Просыпаюсь от звона колокольчика. Где он звенит? И почему так сильно звенит, будто постоянно трясут им? Я открываю глаза. Около меня сидит тётка, дверь палатки открыта. На переднюю жердь палатки подвешен найденный на Джелтуле колокольчик, к нему привязана верёвка. Мать стоит у двери и, дёргая за верёвку, звенит колокольчиком. Звон колокольчика летит и летит куда-то. Мама звенит и звенит колокольчиком, потом её сменяет тётка, и не умолкающий звон стоит у меня в ушах.

«Это они хотят вернуть папу, они зовут его, чтоб он вернулся скорее домой. Когда вернётся отец, я обязательно поправлюсь, он что-нибудь    придумает, он как-нибудь    вылечит меня», — думая так, я опять проваливаюсь куда-то.

Опять тревожный звон будит меня. Бедная мама не отходит от меня, в её глазах страх.

— Приехал отец? — спрашиваю я.

— Нет ещё, но он вернётся с дороги, он услышит колокольчик и поймёт, что у нас беда.

Просыпаюсь вновь и слышу голос отца. Он кладёт мне на лоб смоченную водой тряпку. Здесь же в палатке старик Чэриктэ. Как так быстро вернулся отец, неужели он смог доехать и привезти Чэриктэ всего за два дня? Оказывается, он встретил Чэриктэ на полпути, тот уже сам направлялся к нам.

— Ты слышал колокольчик? — спрашиваю я у отца.

— Да, я услышал его и быстро вернулся. Теперь ты поправишься, Чэриктэ вылечит тебя.

Вечером в нашей палатке раздаются звуки бубна и пение Чэриктэ. Я то проваливаюсь куда-то и ничего не слышу, то слышу издалека голос поющего Чэриктэ. Начинает светать. Отец поднимает заднее полотнище палатки, с одной стороны ставит две молоденькие срубленные берёзки, с другой— две лиственницы. Мать делает из новых разноцветных тряпочек серёжки. Меня поднимают, поят чаем.

— Скоро придут олени. Когда белый оленёнок Бугды придёт к малу, ты должна его сама поймать, — говорит отец.

Я лежу и жду. Оленей ещё нет. Но вот слышно, как раздаются шаги оленёнка, он ходит по самнгинуСамнгин (самӈин) — место для отдыха оленей, окружённое дымокурами и навесами, сделанными из срубленных деревьев, потом вдруг, весело отстукивая копытцами, приближается к малу. Рядом со мной мешочек с солью, я беру его и начинаю греметь подвешенными к нему копытцами. Оленёнок заглядывает в палатку. Протягиваю ему соль, поднявшись с постели, он лижет её языком. Я обхватываю его крепко за шею. Как только я обхватываю за шею оленёнка, отец накидывает на него узду. Прямо здесь, в палатке, папа надрезает кончики его ушей, я надеваю тряпичные серёжки, привязываю к хвосту несколько новых полосок материи, и мы отпускаем его. Встряхнувшись, задрав свой короткий белый хвостик, Бугды мчится прямо от малу в тайгу. Он убегает, унося с собой мою болезнь. Я опять засыпаю и сплю долго-долго. Просыпаюсь только на второй день. Спрашиваю, где Бугды. Бугды не приходил. Не пришёл Бугды и на следующий день, и на другой. Он унёс мою болезнь далеко-далеко.

Что делал вчера, камлая, Чэриктэ, я почти не видела, потому что мне было плохо. Только его пение и звук бубна помогали мне преодолевать боль, тошноту и головокружение. Чэриктэ поёт хорошо, его голос звучен, хоть он и стар. Голос Чэриктэ звал меня куда-то высоко-высоко, в небо, подальше от Нижнего мира, туда, где живёт Айихит-эни. Моя заболевшая птичка-душа, птичка-оми тоже стремилась вместе со мной ввысь. Летая в Верхний мир, Чэриктэ брал её с собой, а Айихит-эни снова вдохнула в неё силы, вернула их моей птичке-оми. Милый мой дедушка Чэриктэ, ему ведь трудно петь и танцевать, но вчера он так пел, что голос его был почти молодым и таким сильным, что слышался далеко-далеко. Он пел, танцевал до самого утра, прося Айихит-эни помочь своему ребёнку, ведь все люди — это её дети. Утром на дереве-тагу, воткнутом посередине палатки, я насчитала двадцать пять зарубок, двадцать пять тагу. Значит, Чэриктэ прошёл двадцать пять земель и небес, прежде чем дошёл до неё. А с другой стороны тоже есть двадцать пять зарубок, по ним он возвращался на землю. И всё время у него под мышкой была моя душа-оми, он прятал её от тех, кто мог помешать донести мою душу к богине Айихит…

…Сегодня у Чэриктэ хорошее настроение, он гладит меня по голове, щупает мой лоб, осматривает горло. А глаза у него добрые.

— Хорошая жизнь будет у тебя, тебя держит на примете сама Айихит-эни. Дай-ка свою руку, — говорит он. — Видишь, на твоей руке два красных родимых пятна. Посмотри-ка хорошо, на что они похожи? — говорит Чэриктэ.

Я разглядываю родимые пятна на своей левой руке, я так привыкал к ним, что никогда не замечаю их.

— Видишь, это ведь два лебедя у тебя на руке. Это хороший знак, это Айихит-эни отметила тебя.

И действительно, мои родимые пятна похожи на двух лебедей, плывущих один за другим. Как это раньше я не замечала?

— Мама, смотри, правда, похоже, что два лебедя-гага плывут друг за другом? — показываю матери свою руку.

— Я давно знаю, — отвечает мать, — не знаю только, куда в жизни тебе так далеко лететь придётся.

— Большие дороги в жизни тебе предстоят, — сказал Чэриктэ. — У лебедя сильные крылья, это птица дальнего полёта, далеко она должна занести тебя. Теперь все грамотными стали, жизнь у вас другая, новая. Но улетая далеко, оставляй полдуши дома, в родных местах. Половина эта будет звать тебя к родным корням, а другая половина будет силы набирать от этого.

Кэптукэ Г.. Имеющая своё имя, Джелтула-река: отрывки
На русском языке
Читайте также